Владимир Карпов

ВЛАДИМИР КАРПОВ

Официальный сайт писателя

ОБ АВТОРЕ

СТАТЬИ

РАДИОПЕРЕДАЧИ

КНИГИ

ПРОЗА

ФИЛЬМЫ

В ПРЕССЕ

БЛОГ В ЖЖ

Валентин РАСПУТИН
Журнал "Москва" №7, 2000 г.


Грустная это книга. Даже более чем грустная. В точном соответствии со временем, в какое она писалась. Но соответствие не последовательное, не цельное, а какими-то вырванными из действительности кусками, кровоточащими, дергающимися затухающей жизнью, инстинктивно пытающимися приникнуть друг к другу и слиться во что-то единое и уже неспособными слиться. Ибо ее, цельности, нет больше и в жизни. Нет в ней ни нормального пульса, ни нормальной температуры, сердце сорвано, и все части его с перекрытыми кровотоками судорожно и безнадежно стараются обойтись самодостаточностью. Следственные и причинные связи событий нарушены, логики и последовательности не стало. 93-й год вдруг прорастает в 99-м, а шесть лет между ними жевала и изжевала не жизнь, а как бы огромное жвачное животное, разлегшееся на всю Россию. В Москве продолжают существовать и Большой театр, и Малый, в Магнитогорске и Новокузнецке циклопическими громадами вросли в землю металлургические заводы, в распаханных алтайских степях должны колоситься хлеба, в тундре должны пастись бессчетные стада оленей, но есть ли все это в действительности, горят ли мартеновские печи и день и ночь, колосятся ли хлеба, не полегли ли


Валентин Распутин

рядом с мамонтами в вечную мерзлоту олени, не превратился ли Большой театр в большое кабаре -- мы ничего этого в подлинности не знаем. Это как бы и не нужно больше знать, потому что не только центр жизни переместился в другую плоскость, но и новая эта плоскость перешла в иной горизонт, надстоящий над прежней жизнью. И все в ней обновилось. Ни мартены, ни хлебные поля, ни оленьи выпасы не имеют больше значения. Мир оказался в сдвинутом положении. Где вчера и где завтра, показать нельзя; что есть сегодня -- никто не ответит. Сбилась, перепуталась череда дней -- точно разыгранные и неразыгранные карты, сбрасываемые в одну кучу. Все способное выжить и неспособное имеет одинаково жалкий и неуместный вид; что нарождается и что умирает -- одно от другого не отличить. Вечное приспустило свой полог, временное подняло свои стяги.

Подобная действительность, где всяческие обозначения не отвечают порядку вещей, требует, надо полагать, и адекватного отношения к себе.

Владимир Карпов, автор этой книги, не разводит жанрово по своим местам художественное и публицистическое, вечное и временное. Он ставит их рядом, друг за другом, без объяснений, где что. И это у него сознательное: какая разница, что писалось в вагоне электрички и что в писательском доме творчества, если то и другое бралось с натуры и есть отпечаток жизни, свидетельство ее разрушения. Он и книгу выстраивает не как движение вперед, от раннего к позднему, а как взгляд от сегодня: когда и как это подготовлялось. Последние работы стоят в начале книги, а работы 20-летней давности -- по крайней мере, о 20-летней давности или того раньше -- в конце. Это ретроспектива исследователя, хочется сказать, следователя, углубляющегося в истоки преступления. Поэтому все незначимое, второстепенное -- к примеру, жанровые особенности показаний или такая небрежность, что один и тот же человек (в этом нет сомнения, уж больно колоритная фигура) является отцом и вымышленного героя, и авторского "я", называющего свое писательское имя, -- его, автора, внимание не задерживает. Для показа жизни, отказавшейся от многих сущностных уточнений, мелкие уточнения не столь уж и важны. Важен отец сам по себе, а не то, героя или автора он отец. В конце концов, он отец и того и другого.

Случившееся в 90-х, во времена "сыновей", было подготовлено предыдущим порядком вещей, во времена "отцов". Владимир Карпов отнюдь не снимает вины с "сыновей". Но даже и природные катаклизмы не случаются вдруг, а подготавливаются постепенно. Для извержения лавы необходимо, чтобы в земной коре появились трещины, чтобы цельное перестало быть цельным, и тогда уж, благодаря изломам, "каналам", провоцирующим бунт, начинается нагревание и перегретая порода исторгается вверх. Общественные законы в этом смысле схожи с природными. Главным или одним из главных таких изломов, приведших к извержению пустопорожья и изменению государственного и социального ландшафта, стал, по мнению автора, отрыв человека от родной почвы. Отрыв сначала насильственный, а затем и добровольный.

"И родня моя необъятная вставала перед глазами: дядья, крупные, немногословные, ломовые в работе и жалостливые по-бабьи мать и тетки, по-мужски сдержанные, безропотные, как вечность, братки и няньки, такие же костистые, но уже побойчей... Остается только гадать, как могло бы разрастись, подняться, размахнуться в родовом селе на речке Каже это доброе, дружное до ощущения единотелости племя, не развей его по белу свету каждое десятилетие меняющейся эпохи" ("Хлеб нищего").

"У меня громадная родня на Алтае, добрый крестьянский корень. Все сорваны... кто депортировал?!" ("Дар Божий").

Последняя фраза произносится в ответ на жалостливые слова о кавказском депортированном народе. Но обиженный этот народ, кроме своей родной земли, куда он был возвращен, завел для русского человека рабство и на месте его депортации -- в Казахстане. Туда и угодил Игорь Сюмкин, талантливый, бескорыстный и добрый парень, донельзя, как тесто, доверчивый герой этого, по всему судя, невыдуманного рассказа ("Дар Божий"), похоже, действительно существовавшая в Челябинске личность, всему городу известная, восторженная, готовая на любое братство, за всякое дело в эпоху уже "перестройки" хватающаяся и ни одного до конца не доведшая. Из казахстанско-кавказского плена ему удалось выбраться благодаря своей начитанности и вдохновенным рассказам о Шамиле, которые будоражили сердца потомков этого легендарного вождя и заставили их смягчить участь образованного пленника. Сюмкин был отпущен на все четыре стороны. Но не расплескать себя, не расхлестать до конца он уже не мог и кончил самоубийством. Оторванность от земных корней, круговая бездомность, физическая, затем духовная, а затем и личностная, источили его червями еще при жизни. Из этой "свободы", которая гибельней любого рабства, ему было не выбраться.

Женька Багаев ("Большие деньги и высокое небо") -- человек другого сорта. Мастер на все руки, сверхпрочный на ногах, как глыба, с трудом выворачивающий из своих глубин тяжелые и корявые слова, он возвращается на родину с Севера после долгих лет при больших деньгах и повышенном самомнении. И сразу, чуть не с первого дня, ощущает дома тревогу и беспокойство. Ни мать ему не в радость, ни родня, ни приготовленная для женитьбы молодая женщина. А ведь рвал жилы, мытарил жизнь, гоняясь за деньгами, в расчете навсегда приземлиться на родине, показать здесь себя сильным человеком. Прилепиться к чему -- было, но сам он уже не вырабатывал в себе клейкого породняющего вещества, которым можно прилепиться. Все выветрилось в долгой бродячей жизни. "Всю зиму Женька безбожно пил, ни с кем не разговаривал. По весне ожил, взбодрился... и отправился в далекие края: не то на Чукотку, не то на Землю Франца-Иосифа, не то на Колыму" -- на родину таких же неприкаянных душ, живущих особым родством, родством то ли отторженных, то ли отторгнувших "малые" свои отчины.

И вот отец... Личность действительно колоритная, не из тех скоропортящихся мотыльков, которые страдают от любой непогоды при порхании, а прочная, незыблемая, раз и навсегда упорствующая в своей не то причуде, не то в природном вывихе. Отец является в книге дважды, в рассказе и повести, под разными именами, которые не в состоянии скрыть одного человека. Думается, что это и излишне было -- перекраивать Алексея Григорьевича в Александра Степановича или Александра Степановича в Алексея Григорьевича. Виктор Астафьев прав, неоднократно выводя к читателю своего отца под собственным именем и в собственной натуре. Между "папой" Виктора Астафьева и "тятей" Владимира Карпова много общего. Это близкая родня, один тип человека, которого вихрем закрутила охота к перемене мест и приключенческая стезя. Для этого в обширной и разномастной по народу стране, взбаламученной, с непрестанной перевалкой людской массы из стороны в сторону, всегда были подходящие условия. Но если "папа" В. Астафьева любил должности, ни к одной не подходя по своим дарованиям, и новую семью заводил попутно, как бы подтягивая к должности тылы, то для "тяти" В. Карпова это была главная, фронтальная линия -- менять женщин, устраиваясь на новом месте в качестве супруга на законный постой. А уж от постоя зависела работа. Он все мог, все умел; напористый, громогласный, крепкий и хваткий ("меня можно убить, но побить меня нельзя"), он перемещается по земле как перекати-поле, неохватной памятью запоминая все подробности своих странствий и нигде ни к чему не привязываясь душой. Его странствия нельзя назвать похождениями, он ступает по ним с редкостной деловитостью, не позволяя себе ни насмешки, ни хвастовства, но и с редкостной же невязимостью и неуязвимостью ни в одном союзе. Пришел, наставил на путь истинный одинокую бабу, дожил до какого-то трубного звука и дальше в дорогу. "Как-то зять, муж моей сестры, стал подсчитывать, сколько у него было жен только в поселке Молдавановка, где они живут, в Киргизии. Так пальцев на руках не хватило. А отец прошил в несколько рядов всю страну, особенно ее южные земли, и везде у него были жены, о которых он никогда не вспоминал и не печалился".

Как не печалился и о детях.

Этот способ жизни, неприложение талантов и сил к законному месту, как и неприложение отца и мужа к законному месту, есть худшее из всех видов бродяжничества.

Надо сказать, что бродяжничество всегда водилось на Руси, литература наша, наши песни и сказания говорят о нем немало. Существует взгляд, что оно было даже необходимо, чтобы вызывать в людях сострадание. Но вместе с состраданием прочно вросшие в землю люди относились к нему еще и с брезгливостью, если дело касалось не физической ущербности, а духовной развращенности. А уж на "деловой" основе бродяжничество и вовсе было в великую редкость. Русскому человеку свойственна привязанность к родному -- к родным душам, родным могилам и родным картинам. Массовое переселение крестьян в конце ХIХ -- начале ХХ века с отработанных земель на новые было вынужденным и не разлучало с родными лицами. Но и оно не прошло бесследно. Глубина укоренения есть глубина чувства и постоянства, а подними с насиженного места раз, покатится и во второй, в третий. На протяжении всего последнего века масштабные отрывы народа со своих отчин и дедин продолжались постоянно и в общности были трагическим исходом из родительского мира. Результаты свиваемости сердец и душ инако, пусть не на чужбине, но в чужести, сказались в последнее десятилетие с тяжелой очевидностью, а уж о предстоящих результатах после 90-х годов и думать страшно.

Случайно встречаются отец и сын, давно ставшие чужими друг другу, в одном из южных городов (повесть "Двое на голой земле"). Оба они, в сущности, бродяги, оставившие родину -- Сибирь; отец продолжает свою карусельную жизнь, в сотый раз пристроившись возле очередной жены; сына, только что бросившего в Ленинграде институт, потянуло сюда воспоминание о том почти счастливом времени, когда все вместе -- сын, мать и отец -- жили они в собственном доме. Продолжалось это счастье недолго: отец тяготился постоянством, сын окончил школу, а мать заболела... Словно разом пришли они к одному выходу -- разъехаться: матери возвращаться на родину, сыну продолжать учебу в другом городе, а отцу, неуемному скитальцу, искать попутного ветра.

И вот встреча. Весь день они провели вместе -- то присядут в кафе, то постоят в очереди, то зайдут в дом, в котором жили и который после них поменял уже нескольких хозяев. То мирно, со сладкой истягой воспоминаний беседуют, то кричат друг на друга; сыну не за что благодарить отца, кроме самого факта отцовства, не потребовавшего от родителя больших заслуг. Для вспыхивающих и затухающих ссор находится много чего тяжелого, постыдного, непростительного. Вечером, уже в темноте, одна из ссор переходит в драку. Они набрасываются друг на друга с кулаками, катаются в злобной схватке по земле, чужой и равнодушной, гремят проклятиями. Наконец расходятся. Сына ничего больше не держит в этом городе, он утолил свои воспоминания сполна; отец от одного из своих сыновей, выросшего в мужчину, получил урок... Расходятся, чтобы, вероятней всего, никогда больше не встретиться, при живом отце остаться окончательно без отца и при живом сыне потерять безвозвратно сына. У них, кроме формального присутствия где-то в мире, и не было их... у одного не было отца, у другого сына, но подаренная им чудом встреча (разве они согласятся со случаем?), проведенный вместе день, периоды притягивания, грубоватого, но неодолимого, зов раздерганной и плачущей крови -- все это не могло не подать надежду. До последней минуты они надеялись.

Всю ночь мечется отец по городу, ищет и зовет сына. Люди шарахаются от него, он похож на сумасшедшего, объятого навязчивой идеей, подталкиваемого все дальше и дальше каким-то незатухающим видением. Утром, когда южный город вновь становится многолюдным, он, вконец обессиленный, опускается подле дороги на пень, неспособный узнать место, где только вчера он нашел сына. И вдруг затылком чувствует, как тот из толпы пристально и устало смотрит на него, не в силах отвести взгляд.

Им предстоит еще раз проверить, осталась ли у них хоть какая-нибудь возможность стать родными.

Вот так же, похоже, мечется вся Россия в поисках потерянного родства. Родства отцов и сыновей, матерей и дочерей, братьев и сестер, разлученных большими и малыми причинами, равно как и большими и малыми соблазнами, и лишившихся в отдалении друг от друга и от родного дома чего-то настолько главного, что как ни назови его -- стержнем, сердцевиной или родовой охранной печатью -- все будет не то...

На такие размышления наводит эта книга. Книга шире и сложнее, здесь только часть вызываемых ею раздумий. Но я взял именно эту часть, она мне кажется важной, ибо совпадает с моими давними и непреходящими мыслями о кровном и духовном в нашем родстве. Кто-то как главное выделит в книге иное. Дело ведь не только в том, о чем написано, но и как написано; есть читатель, который входит в книгу не за проблемами, не за вечными и новыми вопросами бытия, а чтобы просто погреться и, как вкус хлеба, ощутить вкус слова и напитать им душу.

В связи с этим, уже почти безотносительно к книге, хочется сделать еще одно замечание, не последнее, мне кажется, для всех пишущих, по крайней мере для авторов художественного письма. Литература справедливо гордится своей связью с правдой жизни, правда жизни для нее Бог и путеводство. Но правда -- не всегда "как есть". В некоторые времена, как в наше, когда "как есть" хлещет через край своей жестокостью и низостью, она сама с мольбой просит перевести ее в "как нужно", "как должно быть". Чтобы не окунуть во зло, как в потоп, вместе с пропащими душами и души, ищущие спасения. На сегодняшнюю жизнь, потерявшую цельность и красоту, потерявшую даже, как кажется, и смысл, трудно смотреть без содрогания, но и в ней есть откуда добавить тепла и надежды в чашу милосердной правды. В таком добавлении неправды не будет.

Нужно верить.

Назад >>>